Классный журнал
Добровинский
Убийство на Масловке
В телефонном разговоре с ассистентом он сослался на моего старого знакомого: «Нет, не консультация. Бизнес. Даже не бизнес, а скорее розыск кого‑то или чего‑то. Возможно, Александру Андреевичу будет интересно».
Не очень люблю, когда начинают запутывать и делать из ничего тайну. Честно говоря, розыск «чего‑то или кого‑то» тоже никогда не вдохновлял. В те годы в офис шел поток сумасшедших, аферистов или наивных людей с одним и тем же предложением: «Прадедушка/прабабушка/другие родственники до революции перевели все деньги в швейцарский банк. В какой — неизвестно, когда — непонятно, но надо найти за десять/тридцать/пятьдесят процентов. Доказать, что прабабушка/прадедушка и т. д. — родственники, тоже сложно. Прошло много времени, войн и всего остального. Почему не хотите? Там большие деньги. Да, все расходы ваши. Нет, денег у меня сейчас нет, но семья была очень богатая. Подумайте. Вы же в Швейцарии жили».
Попросив соединить меня с приятелем, на которого ссылался этот самый человек, я выпил чашку кофе и приготовился услышать знакомую историю про швейцарский банк.
В ту минуту мне в голову не могла прийти хоть какая‑то ассоциация между моим товарищем, питерским коллекционером фламандской школы позднего Средневековья, и темой звонка его знакомого Вадима Николаевича Стародубцева.
Между тем со слов моего приятеля история обещала оказаться для меня занятной: «Крупный питерский спекулянт антиквариатом был арестован в середине или конце семидесятых годов. Кажется, за валютные операции или что‑то в этом духе. Или не в этом. Освободился, потом опять загремел за что‑то. Вышел пару лет назад, оставшись глубоко образованным и интеллигентным человеком. И тут выяснилось, что родной племянник или племянница его обокрал(а) и куда‑то уехал(а). Сумбурно, но это всё. Прошу тебя встретиться с Вадиком, он сам все расскажет. А дальше решишь. Кстати, у него опять бывают неплохие вещи».
Через два дня передо мной сидел худощавый морщинистый человек с пронзительным взглядом и какой‑то усталой голливудской наружностью бывшего героя—полицейского инспектора из фильмов серии нуар. Впрочем, его биография позволяла ему иметь взгляд еще хуже, чем тот, что у него был. Однако все по порядку...
— Мне сказали, что вы или живете, или долго жили за границей. Это так? Кажется, в Европе?
— Да, это так.
— Я ищу свою племянницу. Она уехала в семидесятых из СССР. По слухам, осела в Германии.
— Родная племянница? А вы вообще с ней знакомы? Она что, уехала и не попрощалась? Вам стало обидно?
— Не смешите меня. Я ее вырастил. После смерти моей сестры, которую я очень любил, пришлось забрать к себе ее дочь. Сироту. Кормил, поил и одевал. Отца там не было. Вернее, был, но Наташа, в смысле моя сестра, никогда мне не говорила, почему они расстались. Я до сих пор не знаю, где он и что с ним.
— Простите великодушно, не могу с вами согласиться. То, что вы девочку кормили, поили и одевали, — это ничего не значит. Вам так хотелось поступать и делать. Причем хотелось вам самому. Не стоит ставить это себе в заслугу. Я много кого в своей жизни кормил, поил и одевал. И это были совсем не племянницы… Я что, должен об этом жалеть? Или переживать? Я же сам этого хотел. Но это так, к слову. Так в чем же дело?
— Дело в том, что она меня ограбила. А я не мог ничего сделать. Срок мотал, говоря по‑русски. Знаете такое выражение?
— Слышал в Лувре на экскурсии. И по какой статье «чалились», Вадим Николаевич?
— В семьдесят четвертом эта тварь, моя племянница, собиралась уезжать из Москвы. Я ее готовил к отъезду и, можно сказать, упаковывал на переезд за границу. Вы понимаете, как в то время все было сложно? Она нашла какого‑то молодого ботаника Гофштейна. Между нами говоря, полный идиот, но он от нее был без ума. Они собирались пожениться и уехать по израильской визе. Тогда первая остановка была в Вене. А потом уже на самолете в Тель‑Авив. Или в Рим. Там несколько месяцев ожидания — и переезд в Северную Америку. США или Канада. План у Маши был такой: бросить этого мудака после пересечения границы и найти какого‑то нового идиота. Она, правда, девка была очень и очень эффектная. Но тут меня первый раз арестовали. По «бабочке» пошел на десятку.
— Этот термин мне тоже знаком. «Бабочкой», насколько я осведомлен, спекулянты называли восемьдесят восьмую статью Уголовного кодекса СССР — валютные операции. Название «бабочка» привязалось к статье, еще когда новый Уголовный кодекс был принят в тысяча девятьсот шестидесятом году, из‑за схожести цифр с летающим насекомым. Вы получили десять лет? Там санкция была до пятнадцати и с конфискацией. Все правильно?
— Сегодня я уже считаю, что это Мария меня и подставила. Хотя доказательств нет. А я, между прочим, кандидат наук. Искусствовед. У меня книги, работы научные. Просидел от звонка до звонка. Вышел в восемьдесят четвертом. И вскоре опять приняли. Тут уже точно Маша подставила из‑за границы. На этот раз — скупка краденого. Восемь просил прокурор — получил семерку. Вот несколько лет как в Москве. А тут такое... Перестройка, гласность, Горбачев, Ельцин. Год ходил как неприкаянный. Ничего не понимал, что делать можно, а что нельзя. Но пока суд да дело, выяснил одну интересную вещь: Маша‑то замуж за этого мудака Гофштейна так и не вышла. Представьте себе, что очень тихо, практически не говоря никому, она смогла охомутать какого‑то дипломата. Вот почему из той квартиры, где все лежало, исчезли даже ложечки серебряные, не говоря уже о другом…
— И что теперь? Кстати, это в каком году было?
— Насколько я понимаю, уехала она в семьдесят шестом. И вот мы подошли к сути вопроса.
— Насмешили. Скорее вы подошли, Вадим Николаевич…
— Что? Да. Я подошел. Скажите, что вы знаете про художников‑нонконформистов? Илья Кабаков — такое имя вам что‑то говорит?
Ну вот что делать с этими людьми? Он что, слепой? Сидит у меня в кабинете и не смотрит по сторонам? Живопись, фарфор, бронза, книги, графика. И все это — двадцатый век.
— И опять позволю себе не согласиться. У вас, Вадим Николаевич, как и у многих других, в голове путаница. И это общее заблуждение вас немного извиняет, хотя вы и кандидат каких‑то наук. Если подобрать художникам, которых вы имеете в виду, одно общее название, то это скорее будет термин «шестидесятники». Плеяда идейных выходцев из художников‑авангардистов двадцатых годов слишком разнородна и противоречива для того, чтобы назвать их всех нонконформистами или, еще хуже, художниками‑диссидентами. Их объединяет лишь время — пятидесятые—восьмидесятые годы. Их разъединяют и художественные подходы, и идеи. Если художники двадцатых искали новый творческий язык в принесенном революцией мире свободы и с социалистическим реализмом бороться было невозможно по определению — его просто еще не существовало, то шестидесятники вступили в яростное сражение с официозом. И в общем‑то, можно сказать, победили. Кое‑как я бы их сгруппировал так. С одной стороны, такие имена, как Плавинский, Свешников, Оскар Рабин, Лидия Мастеркова, Владимир Немухин. Еще где‑то в сторонке — Анатолий Зверев. Отдельно в том же периоде работали «концептуалисты»: Илья Кабаков, Эрик Булатов, Виктор Пивоваров и кто‑то еще. Кстати, многие из них годами иллюстрировали советскую печатную продукцию (книги, сборники, журналы) и очень прилично зарабатывали. Включая как раз вашего Илью Кабакова. Так что имя его мне что‑то говорит. И нонконформистов тоже знаю. Ответил?
— Да, хорошо. Тем легче мне будет вам все объяснить.
— Про племянницу? Или про Кабакова?
— Про все. Просто не надо теперь кое‑что вам растолковывать. Итак. Когда Маша готовилась к тому, чтобы любым путем уехать из Союза, я, естественно, ей помогал. Как раз в это время цены на шестидесятников начали взлетать как в Западной Европе, так и в Америке. Что интересно, так это то, что разрешение на вывоз этих работ было получить через Министерство культуры довольно просто. Работы всех художников, которых вы перечислили, не интересовали наши музеи. Их брать на выставки или даже в запасники было практически запрещено. Я собирал и собрал хорошую, качественную коллекцию шестидесятников, и Маша должна была ее вывезти без каких бы то ни было значимых проблем. Там, по плану, надо было все это продать и хорошо заработать. Чего греха таить, и я тоже собирался свалить отсюда, хорошо понимая, что там я мало кому нужен без денег. Вот и вложил все в коллекцию. И… в самый ненужный момент меня арестовали...
— Арестовывают всегда в самый ненужный момент.
— ...и, пока я сидел, Маша забрала все, что у меня было спрятано. Вообще все. И уехала. Можно сказать, исчезла. После первой отсидки, уже на воле, я начал наводить справки про племянницу и все такое, и тут меня подставляют на ровном месте…
— Совсем на ровном?
— Ну, не совсем, конечно, но это Машины друзья подставили. Сейчас это значения уже не имеет. Я и на Машу‑то зла сильно не держу, увидимся — объяснимся. Может, все не так плохо, и она для меня деньги держит. Хотя вряд ли. А теперь суть моего дела. Среди всех работ, приготовленных мною к ее отъезду, есть одна, которую я запретил ей продавать. Это как раз вещь Ильи Кабакова. Фотографию я потом вам оставлю. Для меня эта концептуальная штука имеет большую ностальгическую и моральную ценность. Так вот, надо найти эту тварь Машу и получить с нее половину денег и Кабакова. Если не удастся, то хотя бы эту картину. Если не получится опять — я готов ее выкупить. Дам пятьдесят тысяч долларов. Большие деньги. Не находите? Плюс еще столько же вам. Что скажете? Вот фото.
Достав из обыкновенного конверта цветную фотографию, гость протянул ее мне и молча уставился на своего визави колючим взглядом.
Фото запечатлело типичную концептуальную работу Ильи Кабакова начала семидесятых. Нечто вроде подложки или обрамления красновато‑морковного цвета и наложенной на нее желтоватой рамы. Основной фон разделен на две равные части — нежно‑голубого и светло‑персикового тонов. На голубой половине надпись «Маша, ты скоро?». На персиковой — «Хлеб кончился». Под этой надписью нарисована ложка. Ясно, что советским партийным работникам эта живопись была непонятна и неинтересна.
— Увидел. Насколько я понимаю, вы хотели бы ее приобрести или, вернее, получить обратно. Я правильно вас понял?
— Да. Когда вы найдете мою племянницу, сообщите мне. Но главное — найти Кабакова. В коллекции были картины дороже и интереснее, чем эта. Просто по определенным сентиментальным соображениям я мечтаю ее получить назад. Тем более что я никогда не давал разрешения на то, чтобы с ней расстаться. Только вывезти за рубеж. И еще одно. Сейчас рухнул железный занавес. Когда вы найдете Кабакова, а я почему‑то уверен, что вы его найдете, не везите его обратно в Москву. Я сам за картиной прилечу, куда надо будет. Хорошо?
— Вадим Николаевич, должен вас о чем‑то предупредить. В связи с тем что вы не оплачиваете мои расходы, то поиск вашей племянницы и этой работы будет происходить весьма эпизодически. Попал я в Германию или еще куда‑нибудь — буду наводить справки. Но заниматься вашим делом постоянно не смогу. Лучше бы вам обратиться к кому‑нибудь еще.
— Понимаю. Но мне не к кому больше обратиться. Вся надежда на вас. И еще. Годы на «китче» даром не прошли. Я не в лучшей форме. Сколько протяну — не знаю. Но картину перед смертью хотел бы прижать к груди.
Я представил себе вариант шедевра «Возвращение блудного сына», где вместо сына к груди прижат концептуальный Кабаков, и мы расстались.
Следующие времена наступали довольно бурно. В Москве брали штурмом Белый дом, на улицах постреливали в неудобных банкиров, банды и группировки воевали за место под уголовным солнцем, в стране разворачивался капитализм, приватизация и пренебрежение ко всему прошлому. Делом племянницы Вадима заниматься было некогда и, честно говоря, не очень интересно. Однако в конце декабря девяносто третьего года дела, а значит судьба, занесли меня в Берлин к друзьям на пару‑тройку дней.
О нашей так называемой третьей волне эмиграции в Германию следует рассказывать особо. Она довольно резко отличалась от парижской и нью‑йоркской. Люди, обосновавшиеся в основном в Берлине, Франкфурте и Кельне, знали и умели намного больше, чем их коллеги в других странах в те же семидесятые‑восьмидесятые годы. Бонн, на тот период времени — столица ФРГ, сам подавал некоторые сигналы к действию бывших граждан СССР, прошедших превосходную школу выживания, вести себя особенным образом, используя прошлые навыки. Если бы у немецкой эмиграции из СССР был герб, то на нем бы в обязательном порядке красовалась надпись «Хочешь жить — умей вертеться». Это было о них и про них.
Основная группа покинувших родину представляла собой энергичных индивидуумов, или не доехавших до Израиля, или сбежавших оттуда в погоне за более легкой жизнью в Европе того времени. Вновь прибывшие быстро адаптировались и с удивительным пронырством выясняли местное законодательство, самим гражданам ФРГ не очень до поры до времени известное. Например, незамедлительно стало ясно, что практически немедленное получение гражданства может осуществиться, если только соискатель докажет властям свое немецкое происхождение. Согласитесь, что жить в новой стране, будучи ее гражданином, намного легче, чем иметь статус беженца или что‑то в этом духе.
Сначала духом воспряли все те, у кого фамилия заканчивалась на созвучное немецкому «ман», а именно Либерманы, Кацманы, Гольдманы и прочие Перельманы. Но и Рабиновичи с Коганами, и примкнувшие к ним всякие Шидловские, Абрамские, Лучанские и Кушнеровские тоже зря время не теряли. Нашлись немецкие адвокаты, желающие быстро заработать. Они выслушивали «очевидцев» из Одессы, Москвы, Черновцов и Кишинева, составляли соответствующие документы и онемечивали всех желающих. Когда такая лафа стала явью, поток аферистов из СССР приобрел драматический размер.
По дороге выяснилось еще несколько прекрасных подзаконных актов федеративной республики. Советский диплом о медицинском образовании принимался на веру и не требовал местного подтверждения. К семьдесят шестому году немецкие зубные врачи забили тревогу. Но было поздно.
В другой группе лица без медицинского образования начали открывать мелкие игорные дома, так называемые шпильхале, с удовольствием обнаружив, что местная налоговая верит на слово. Оставшиеся за пределами интеллигенты пошли в торговлю антиквариатом. В основном продавали иконы — в магазины, из рук в руки и с аукционов. Источниками или поставщиками служили африканские дипломаты из Москвы, которых в связи с наличием диппаспорта не имели права досматривать. Ни здесь, ни там. В Москву везли ширпотреб, а там в советские времена был действительно неограниченный рынок. Оттуда шли иконы с негритянским дипломатическим приветом. Удивительно, но местные бюргеры шедевры и нешедевры, абсолютно чуждые как их религии, так и культуре, с удовольствием приобретали. Побывав несколько раз в гостях в немецких семьях, я с удивлением обнаружил причину такого интереса. На мой вопрос, откуда взялся взирающий на нас в гостиной Николай Угодник, мне с гордостью ответили: «Папа из России привез сувенир, когда приезжал на побывку в сорок втором». В зависимости от возраста хозяев папу мог сменить дедушка, иногда, правда, появлялся и образ некоего дяди. Большей частью меня эти постановки забавляли в связи с тем, что я точно знал о приобретении каких‑нибудь палехских «Праздников» девятнадцатого века в мюнхенской галерее у Лени Винокурова, бывшего старосты моего класса. Теперь же мне вешали немецкую лапшу на еврейские уши, объясняя, что вот, мол, папа спас и сохранил ваши русские иконы, а то коммунисты бы сожгли. Смешно.
Искусство двадцатого века в Германии популярностью не слишком сильно пользовалось. Нацисты в свое время уничтожили и частично продали через Швейцарию ненавистных Гитлеру художников «дегенеративного искусства» — от Дега до Ренуара, от Кандинского до Шагала. Очевидно, на генетическом уровне современное искусство немцев семидесятых‑восьмидесятых годов интересовало очень мало.
В силу разных обстоятельств мое знание местной русскоговорящей тусовки значительно превосходило знание самого Западного Берлина. Погулять по Kurfürstendamm, или сокращенно Ku‑damm, туда и обратно, от Груневальда до церкви под названием Gedächtniskirche (церковь Памяти), или, вернее, до тех развалин, что от нее остались, по обеим сторонам главной улицы города было делом довольно симпатичным. Иногда. Если не очень долго. Не знаю, никогда не был фанатом Германии. Впрочем, везде есть свой шарм. Был он и здесь, на Кудаме, название которой можно перевести на русский язык (правда, с легкой натяжкой) как «Княжеский проспект». По этой дороге в шестнадцатом веке ездил курфюрст (можно сказать, князь‑выборщик Священной Римской Империи). Не знаю, как кому, а мне та самая церковь, которую разбомбили во время штурма Берлина в сорок пятом году и в которой задолго до этого венчалась Марлен Дитрих, очень импонирует. Дело в том, что ее было решено не реставрировать. Так и стоит разорванная снарядами бывшая Божья обитель, напоминая о том, что сделали со страной и городом нацисты, вызывая у кого‑то грустную гримасу, а у кого‑то, например такого как я, гордость за членов моей семьи, дошедших в прекрасном для всего человечества мае до самой столицы Третьего рейха.
Однако я оказался в тот год в Берлине совсем не туристом, а по всякого рода делам и свой следующий день после прилета провел в зале для переговоров в гостинице «Кемпински» с самого утра и до половины восьмого вечера. Между тем в перерыве все‑таки удалось назначить две встречи. Одну в этот же день в модном у выходцев из нашей страны заведении под названием «Большое окно», или Big Window. Почему ресторан был назван на английский манер, мне неведомо, но сквозь сизый туман сигарет можно было обнаружить симпатичного хозяина‑армянина, советующего и разъясняющего в забитом до отказа ресторане разницу между шашлыками и кефтой, бараниной и говядиной в лаваше и без. Много лет спустя подруга детства, Таня Беркович, кстати, бывшая любимая того самого старосты моего класса антикварщика Лени Винокурова, открыла в Москве прекрасный ресторан под названием «Семирамис». Точно с такой же кухней. Сидя в гостях у Тани, я всегда ощущал себя немного в Берлине. Беркович на некоторое время смогла перенести в Москву шарм и ностальгию прокуренного «Большого окна». Не у всех это получается. Таня, браво.
Короче говоря, вечером за ужином мне предстояло встретиться с лопоухим придурком спекулянтом антиквариатом Толиком Кацманом. За время нашего отсутствия Толик, известный в среде как еврей‑тысячник (то есть один еврей‑идиот на тысячу умных, как говорила моя мама), успел даже посидеть в местной тюрьме — год или два. Что примечательно, Толик был типичным продолжателем своей семейной династии. В Одессе сидели его дедушка и папа, в Москве — оба брата и даже двоюродная сестра. И все по одной и той же статье — спекуляция. Как он умудрился в Западной Германии получить такой же приговор? Наши мамы иногда действительно правы. Толик знал половину русскоговорящего Берлина, но в основном аферистического направления. Я надеялся, что именно в этом сегменте иммигрантов мне удастся найти племянницу Вадима с картиной Кабакова, если обе находятся в Берлине и живы‑здоровы.
Друг детства Толик в основном занимался продажей подделок или в лучшем случае ворованных предметов антиквариата. Надежда на его помощь была сомнительной. Однако на следующий день у меня была встреча с порядочным и серьезным человеком, что давало больше шансов, чем встреча с мистером ПЕН Кацманом. ПЕН — аббревиатура: Позор Еврейского Народа.
И все же начало складывалось вопреки моим ожиданиям:
— Знаешь Машу? Зачем она тебе?
— Конечно, знаю. Но я на нее обижен. В общем, она тварь.
— Ты уверен, что это та самая Маша?
— А как же! Когда я вышел из немецких застенков, она уже активно торговала с военными. Советские уходили из ГДР, и им по дороге продавали все что угодно: технику, одежду, машины и прочее. Она, видимо, прижала какого‑то генерала и зарабатывала миллионы марок. Я попросил ее взять меня в долю в ее бизнесе, но она отказала. Знаешь, что такое по‑немецки гешефт?
— Догадываюсь. А почему она должна была тебя взять?
— А почему нет?
— Вы давно знакомы?
— Мы вообще не были знакомы. Я пришел и сказал: «Я Толик Кацман, специалист. Возьми меня, я все умею».
— Забыл добавить, что ты специалист по развалу. Причем не важно чего. А у нее была коллекция картин шестидесятников? И вообще, как ее фамилия?
— Картин? Ты что, сумасшедший? Каких картин? Она полная дура. А зачем мне ее фамилия?
Решив немного блеснуть знанием немецкого, я попросил Herrn Кацмана достать мне на всякий случай телефон этой креатуры. За много проведенных лет в Берлине Толик по‑немецки говорил плохо и из сказанного мной понял только то, что он Херр с двумя «р». Спорить Толик не стал, и мы заказали десерт. Надо сказать, что воспоминания об общих знакомых с Одессы и Москвы и разговоры о том, что с ними стало, были намного интереснее какой‑то там «твари Марии». Воспоминания увлекли нас вглубь детства и юности, заставив забыть и о Маше, и о картинах. Впрочем, на схожесть упомянутой твари с человеком, которого я искал, указывали только пол, возраст и редкое имя Маша. Хотя и это для начала было неплохо.
С Натаном Федоровским мы договорились пообедать в универмаге KaDeWe на пятом этаже. В то время там был очень приятный выбор разной снеди — от устриц до спагетти. Хорошего качества и в приятной атмосфере. С конца семидесятых у дам Западного Берлина считалось хорошим тоном погулять на всех нижних этажах, что‑нибудь приобрести или не приобрести в шикарном магазине, но обязательно подняться на пятый этаж, встретить или попытаться встретить подруг или любовниц друзей и заказать каких‑нибудь морских гадов с холодным рейнским... Лично мне, парижанину со стажем, очень нравилось наблюдать за местной буржуазией, которая в то время еще хорошо одевалась и довольно существенно отличалась в стиле от француженок.
Ровно в тринадцать тридцать появился мой приятель.
Вообще Натан был потрясающе интересным человеком, о котором надо рассказать особо. Литвак, еврейский парень, в непопулярные для таких, как он, годы закончил ЛГУ, но затем все же эмигрировал в Германию, обосновавшись в Берлине. Не имея ни копейки денег, полунищий, он решил посвятить свою жизнь пропаганде русского авангарда — довольно чуждого немцам пласта не их культуры. Залезая в долги и уговаривая кого‑то, Натан умудрился открыть свою самобытную галерею и начал организовывать выставки, посвященные как немецкому, так и русскому авангарду начала двадцатого века. Галерея быстро стала центром притяжения берлинской элиты и неким интеллектуальным клубом. В ее стенах выступали и Андрей Вознесенский, и Иосиф Бродский, и Андрей Тарковский, и Отар Иоселиани. Как‑то я попал к нему на выставку «Мир Лили Брик» и был поражен глубиной исследовательской работы Натана.
Общительный и интеллигентный человек в лучшем понимании и восприятии этого термина, он знал неимоверное количество людей в Берлине и не только.
Вот почему на своего приятеля я возлагал большие надежды в плане выполнения полученного в Москве задания.
Поболтав о политике, в которой я ничего не понимаю и, более того, понимать никогда не хотел, мы попробовали пофантазировать на тему будущего искусства, которое когда‑то станет современным, а потом и антиквариатом. Натан был уверен, что за видеоартом — следующий шаг. Что же касается меня, то я был более скептичен. Чем, на мой взгляд, фильм Бунюэля «Андалузская собака» не видеоарт? Так какое это будущее искусство, если оно появилось еще в двадцать девятом году? Ман Рей и Марсель Дюшан, которые тоже пару раз баловались съемками сюрреалистических лент, утверждали, что подобные фильмы, как и почти все искусство (недаром же они главные дадаисты), могут нести в себе ровным счетом или набор немыслимых фантазий, или глубокий смысл. Человек, тычущий тростью в отрезанную руку, валяющуюся на улице, мужчина, тащащий за собой два рояля (в них мертвые ослики и живые священники), ладонь человека с дыркой посередине, откуда появляются и потом быстро вылезают, разбегаясь, муравьи, глаз, располосованный бритвой… Всего семнадцать минут. Чистый видеоарт. Уже не ново.
Чувствовалось, что Натан повержен логикой, но из‑за сложного характера не может признать мою правоту. К таким поворотам спора я отношусь довольно спокойно. Человеку нравится и хочется так думать? Пусть думает.
Надо было сменить тему и как раз поговорить о том, что меня на сегодняшний день занимало больше, чем Луис Бунюэль со своей собакой.
— Конечно, я знаком с Машей. Мало того, я уверен, что это именно та женщина, о которой ты говоришь. Правда, я не знаю ее девичью фамилию. Она приехала в Берлин задолго до меня. Сейчас, возможно, второй или третий раз замужем. Впрочем, я не уверен. Фрау Маша. Смешно звучит, не находишь? У нее галантерейный магазин на Fasanenstrasse. Почему я уверен? Скажу. Она мне рассказывала, что вывезла из Москвы большую коллекцию шестидесятников. Но в трудные времена все продала. Хотя, может, что‑то и осталось? Тебя познакомить?
Федоровский достал из кармана небольшую записную книжку, что‑то записал и ушел куда‑то к бару звонить. Разговор закончился довольно быстро, и Натан, гримасничая своей обескураживающей улыбкой, передал мне номер телефона, сообщив, что фрау Мария сейчас занята, но ждет моего звонка через полчаса.
Я остался допивать кофе и еще минут пятнадцать слушал измышления своего друга о несчастной любви. Всей моей выдержки хватало на то, чтобы не зевнуть, засыпая под эту балладу поэта Бёрнса. Наконец Натан посмотрел на часы, и, обнявшись, мы расстались. Я пошел звонить Марии. Федоровский, с сумкой через плечо, побежал по своим галерейно‑берлинским делам. Рабочий день входил в свою вторую половину.
Фрау Мария Зеллер оказалась на редкость четкой и одновременно покладистой дамой:
— Натан попросил, чтобы я с вами встретилась. В семнадцать‑тридцать вас устроит? Назначьте место и опишите себя, чтобы я не ошиблась при встрече.
— Давайте встретимся в Kranzler?
— Странно. Натан сказал, что вы только пару дней как в Берлине, а знаете уже это кафе. Давайте там. Мне даже интересно стало на вас посмотреть. Вы ведь из Москвы и первый раз в Берлине? Я правильно поняла Федоровского? Или нет?
Не став морочить человеку голову своим эмигрантским стажем и тем, что в Берлине бывал много десятков раз еще с середины семидесятых, и пообещав все рассказать как есть, я распрощался с серебристым голосом, возможно, той самой необходимой мне Марии.
Реакция Марии на обозначенное мною место для нашей встречи была понятна. Кафе Kranzler (так и не узнал, что это обозначает, скорее всего, фамилия хозяина) находилось на том самом Кудаме и было очень забавным местом. Кроме того, что там подавали изумительный Pflaumenkuchen — сливовый пирог и шоколад с корицей, в заведении собирались люди в основном старше меня и, по‑моему, из семей, разбогатевших еще до войны или на пике восстановления экономики Германии канцлером Аденауэром в пятидесятых‑шестидесятых годах. Дамы в шляпках, мужчины в хорошо сидящих костюмах шестидесяти и старше выглядели доброжелательно, смеялись и прекрасно себя чувствовали за Берлинской стеной. Кстати, нельзя сказать, что все население этого кафе было искренне счастливо от рухнувшей стеночки и присоединения к ним ГДР. Первый раз я попал за столик со сливовым пирогом аж в семьдесят шестом году, путешествуя по Европе. Помню, что разговорившаяся со мной шляпка за соседним столиком, узнав, что я из России, моментально воспылала любовью к нашей стране и культуре всеми своими десятками прожитых немецких лет. Рассказам о том, как они с мамой были счастливы при виде входящих в город советских танков в сорок пятом году, не было конца. Правда, о том, что в это время делал папа Рихард, мило умалчивалось, а я вопросов до поры до времени не задавал. Потом невзначай шляпка сама проронила, что когда папа вернулся из плена (что‑то возводил в Магнитогорске), то тоже был счастлив. То ли от того, что остался жив, то ли от того, что увидел Советский Союз.
С тех пор, бывая в Западном Берлине по несколько раз в году, я с удовольствием посещал все ту же атмосферную кофейню, каждый раз знакомясь с разными пожилыми галстуками и шляпками. Все как один признавались в глубоких и проникновенных чувствах к Достоевскому и Чехову, Красной площади и Кандинскому и даже к режиссуре Эйзенштейна и академику Павлову. Почти за двадцать лет нашей с кафе Kranzler истории мне попался только один честный человек, который сказал, что не любит ни русских, ни тем более евреев, но сейчас и тех и других для него затмили турки. Такой себе был восьмидесятилетний милашка с военной выправкой.
До встречи с, может быть, той самой нужной мне Марией оставалось свободное время, пользуясь которым можно было беззаботно погулять по главной артерии Берлина. Где‑то здесь было кабаре, где судьба свела нашего Григория Александрова и будущую главную диву первой половины двадцатого века Марлен Дитрих. Не знаю, существовало ли в то еще мирное и хорошее время ар‑деко уникальное заведение на Кудаме под названием Curry Wurst am Ku‑damm, но для меня это одна из достопримечательностей Берлина. Здесь вам с улыбкой предложат сосиски с… шампанским. На улице стоят высокие круглые столики, за которыми вы можете отведать, казалось бы, несочетаемое. Конечно, если вы захотите, то можно заменить шампанское пивом, но многие считают это вульгарной выходкой. Правы. Может быть, еще и поэтому чрезвычайно популярная и любимая шампанско‑сосисочная — одно из мест Берлина с неповторимой атмосферой хорошего настроения. Очаровательно. Почему я не назначил встречу именно здесь?
Еще полчаса я провел в шикарном магазине мужской классической моды Selbach. Добротный немецкий твид, широкие подтяжки, изумительная коллекция изделий из тончайшей замши, подбор шейных платков к пиджакам и кардиганам, летние легкие матерчатые туфли, отделанные внутри материалом из махрового полотенца. Нигде больше не встречал таких очаровательных изысков, плюс галантные вышколенные до моего представления о былой эпохе продавцы и нечто подобное улыбке Клаудии Шиффер от сногсшибательной блонди на кассе. Маленький подарок от нее тебе в пакет с благодарностью даже не за покупку (это недостойно легендарного магазина), а за посещение и радость оказаться полезными. Так мало нужно для того, чтобы клиент ушел с опустевшим кошельком и счастливым настроением на весь день.
По‑моему, этого магазина, как и многого другого хорошего, больше нет. Жаль. Просто жаль. А еще грустно.
В кафе я пришел минут за двадцать до назначенного времени. Надо было занять стол и спокойно обдумать весь разговор еще раз. Интуиция подсказывала мне, что в этой истории все будет не так просто и совсем по‑другому, нежели мне представлял клиент в Москве.
— А вы совсем не похожи на вновь прибывшего москвича, первый раз выехавшего за границу.
И не должен быть похож. Попробую сразу понять, с кем имею дело. Если это она, то сейчас меня поправит. Начнем вот так:
— Я уехал из Москвы приблизительно в то же время, что и вы. Только вы сюда, а я в Париж. Но Натан вас не обманул. Я в Берлине всего пару дней, хотя и не в первый раз.
Передо мной сидела красивая женщина средних лет, пепельная блондинка с немного уставшим от жизни взглядом на меня, на мир и на окружающих. Вместе с тем ухоженные руки, хорошая укладка, мягкий макияж — короче говоря, добротный средний класс или, по крайней мере, таким хочет казаться. Не более того.
— Мой друг сказал мне, что у вас или есть, или была довольно интересная коллекция шестидесятников. Меня может заинтересовать кое‑что из вашего собрания, если, конечно, картины еще у вас.
— А что именно вас интересует? Я имею в виду и вообще, и из моей коллекции.
— Сейчас скажу. Рабин, Мастеркова, Пивоваров, Кабаков. Ну еще пару имен. Однако эти главные.
Улыбка, чуть опущенная в небольшое декольте голова. Пауза. Интересно, к чему бы это?
— Вот уже почти два месяца, как я жду этого разговора. Меня предупредили о вашем приезде. Кто именно будет со мной разговаривать, не сказали, но о том, что дядя кого‑то нашел, чтобы очередной раз обдурить его, то есть вас, и рикошетом меня, предупредили. Позволите?
Последнее относилось к моему журналу на столе. Теперь уже паузу держал я. Главное, сейчас ничего не говорить и ждать. Просто ждать, что будет дальше.
— Если вы сегодня здесь, то смею предположить, что вы не знаете всей истории. Иначе не ввязались бы в эту поездку. Или вы здесь по своим делам, а наша встреча — просто довесок. Дядя же не мог вам дать ни копейки на расходы. Даже если бы у него были деньги. Ведь так? Правда, я не знаю его нынешнего финансового состояния.
— Да, все правильно. Я здесь по своим делам и частично по делам Стародубцева.
— Вот видите. Скажите, когда вы видели Вадима Николаевича в последний раз?
— Шесть‑семь месяцев назад. Он действительно ваш дядя?
— Он действительно редчайший подонок, король врунов, мразь. И мой родной дядя.
В двух словах, чтобы знали, с кем встречались и договаривались. Как и все в нашей семье, он получил шикарное образование. Дедушка был одним из главных искусствоведов страны, мама, может быть, лучший театральный критик Ленинграда. Нас воспитывали в любви к прекрасному и отрицанию пошлости. Получилось, как получилось. К сожалению, совсем не так, как планировали бабушка и дед. Их сын Вадим с юношества имел криминальные задатки. Это было видно и осязаемо не только в семье. Вот почему, наверное, мой папа сбежал от меня и мамы: жить в родстве с подонком не хочет никто. Вадим с шестнадцати лет воровал, спекулировал, фарцевал, подставлял людей и друзей, мошенничал, обманывал и… очень хорошо, можно сказать, глубоко разбирался в живописи и искусстве в целом. Он писал научные статьи, которые издавались и обсуждались, которые заставляли спорить знатоков и даже переводились и перепечатывались за границей. Но его родители видели, что за сын вырос в благополучной семье, и всю свою огромную коллекцию оставили в наследство моей маме. Я была маленькая и мало что понимала. Правду часто узнают потом… Вадим подсадил мою маму, свою родную сестру, на наркотики. В советское время! Он выбрал беспроигрышный вариант. Или маму бы посадили в тюрьму на очень и очень долго, или она бы один раз умерла от передозировки. Он носил и носил ей эту гадость, наблюдая, как несчастная мама постепенно превращалась в животное. Это я уже видела сама, хотя и не очень понимала, что происходит и почему. А в один день это случилось… и мамы не стало. Дядя по суду получил право на мою опеку, или как там это называется, и завладел всей коллекцией. Сбылась его мечта. Вы думаете, на этом все закончилось? Совсем нет. Когда я чуть подросла, дядя изнасиловал меня. Гадостно, мерзко, не боясь ничего. Это продолжалось много лет. Постепенно я начала понимать, что произошло с мамой. Да, я не сообщила и не сообщала в милицию ни о чем. Это правда. Слишком боялась и его, и его ужасных друзей. С возрастом у меня начали развиваться отношения с мужчинами, мне хотелось бежать из дома: от этого мерзавца, от его антиквариата, от жутких воспоминаний. Бежать далеко, бежать навсегда. Но дядя продолжал быть рядом и хорошо понимал, что уехать за границу, за железный занавес в семидесятых годах практически невозможно. Я должна была выйти замуж за иностранца или за человека, уезжающего из СССР в Израиль по еврейской визе. «Из активов у тебя только красивая морда и фигура, — говорил Вадим. — Или ты станешь на какое‑то время проституткой, пока не постареешь и не сопьешься, или сделаешь, как я тебе говорю». К этому времени Вадим собрал очень хорошую и, я бы сказала, яркую коллекцию шестидесятников. Настоящие шедевры. Эти художники не были востребованы коммунистами, и вывозить их за рубеж было делом не очень трудным. Минкульт спокойно давал разрешение на вывоз. Условия, которые Вадим мне поставил, были следующие: я выхожу замуж (ему было все равно, под кого я лягу), вывожу всю коллекцию и постепенно продаю ее на Западе. Вещи действительно были лучшие, которые только можно было найти в Союзе. В этом он был непревзойденный мастер. Я постепенно продаю всю коллекцию, за исключением одной картины. Большое полотно Ильи Кабакова. Оно ему очень нравилась. Деньги пополам. Дальше вызываю его приглашением или в гости, или на постоянное жительство, и мы расходимся навсегда. За это он финансирует мое замужество. Покупает дорогую одежду, косметику, возит по Москве на своей машине, работая, как мой водитель, охранник, сутенер, не знаю, как это назвать, оформляет документы на вывоз картин, подыскивает мужа‑лоха и так далее. На самом деле он еще, конечно, и следил в это время за мной. Когда все было готово к моему отъезду, Вадима арестовали. Темная история, кто‑то кого‑то сдал, написал донос, и его взяли прямо на улице. Надо отдать ему должное: он и на следствии, и в суде хорошо держался. За валюту мог получить и вышку. Расстрел давали только так в ту пору. Но дядя ни в чем не сознался и просто получил срок. Большой. Но это же лучше, чем девять граммов, или сколько там… Я осталась одна в квартире. Сказать, что была счастлива, — это ничего не сказать. В двадцать с небольшим я была богата, свободна и по уши влюблена в одного мужчину и в бушующую жизнь. Да, я продала все, что было дома. Накупила якутских алмазов, чтобы было еще что‑то ликвидное за границей, шиковала почти год, вышла замуж и наконец уехала. Моя месть свершилась. Вадим вышел из лагеря голый и босый. Опасный и безумно злой. Я продолжала его бояться даже издалека. Пару раз ездила в Союз узнавать, что и как. Через непродолжительное время после того, как он вышел, Вадим навел грузинских воров на какую‑то церковь, указав им, что надо брать и за что он даст большие деньги. Церковь хорошо почистили, грузины начали требовать деньги, Вадим утверждал, что договаривался с ними рассчитаться после продажи, и пока полученный от них товар не отдавал и денег не платил. Начался скандал, но родственничек — воробей стреляный, и его просто так взять было сложно… На стрелках стоял на своем.
— Откуда вы все это знаете?
— Честно? Он иногда подкладывал меня под своих друзей за деньги. Часть, правда, отдавал мне. Мне рассказывали и они, и был еще один человек, который ко мне всегда очень тепло относился и в меру возможности помогал. Он мне все и рассказывал. Я прилетела в Союз, привезла несколько тысяч немецких марок, пару чемоданов модных тряпок и… его снова арестовали. Я надеялась, что он на этот раз не выйдет и грузины за такой кидок его сами убьют. Но нет. Опять отсидел весь срок и вышел. Мой знакомый пару месяцев назад ужинал с ним. Вадим сказал, что нанял какого‑то серьезного адвоката, чтобы меня найти. Скоро он будет снова богат, так как за то, что я украла, пока он сидел, Вадим надеялся получить с меня все. Когда мне позвонил Натан Федоровский, я поняла, что меня ждет что‑то нехорошее. Но, увидев вас, решила все рассказать. Вы не похожи на убийцу и вымогателя. А идти в полицию мне не с чем. Пока не с чем. Вот и вся история. Интересно, что вам рассказал дядя?
— Вы будете удивлены. Кроме понятных деталей, более или менее все сходится. А что стало с коллекцией?
— Я продала ее. И Кабакова тоже.
— Кому?
— Не скажу никогда. Человек хорошо мне заплатил. Не хочу вмешивать его в эту историю с подонком Вадимом. Простите. Вы же от него приехали. Так что вам тоже веры мало.
— Позвольте с вами немного не согласиться. Немного много, как говорит одна знакомая. Поясню. Да, ваша история ужасна, и почему‑то хочется вам верить. Тем более что основные моменты, как я уже сказал, у вас с Вадимом сходятся. Однако давайте посмотрим на все это с другой стороны. Вы рассказали про друга Вадима, который, во‑первых, скорее всего, скрывает, что с вами общался и общается, во‑вторых, поддерживает связь с вашим родственником. Если я ему расскажу в деталях о нашем разговоре, то у этого человека, зная вашего прекрасного симпатягу дядю, будут, мягко говоря, неприятности, а потом Вадим все равно узнает, где вы и что вы. Смысл? Дальше. У меня от Вадима, можно сказать, один и главный заказ — найти работу Кабакова. Не знаю, зачем она ему нужна, но она ему нужна. Больше практически ничего ни от вас, ни от меня он не хотел. Если я найду ее, моя миссия на этом закончится. Я совершенно не должен сообщать мрази, как вы его называете, о нашем разговоре и о том, что мы вообще встречались. Кроме того, не преувеличивайте силы Вадима Стародубцева. Мне кажется, после двух отсидок он не очень хорош физически. Просто скажите, кому вы продали работы, и все. Думаю, что вы продали всю коллекцию целиком. В двадцать два года — вам же столько было, когда вы уехали, — нет времени продавать картины одну за одной. Денег хочется много и сразу. Так я вас вижу. Простите. Но у нас откровенный разговор. Вы улыбаетесь. Я прав? И еще мелькнула интересная мысль. У вас были отношения с покупателем?
— Да, Александр. А вы еще и психолог?
— Чуть‑чуть. Но есть еще один или два момента.
— Какие?
— Есть только две страны, где в середине семидесятых вашу коллекцию могли и приобрели на ура. Это Франция и США. И там и там я жил по много лет. И там и там у меня есть знакомые. Я все равно ее найду. Это лишь вопрос двух‑трех месяцев…
Лицо напротив меня дернулось. Неожиданно в гневе Мария стала еще интереснее и даже чуть‑чуть моложе, что ли. Редко встречающееся явление.
— …но если я найду ее сам, то скрывать наш разговор от клиента уже не будет смысла.
— Вы живете иллюзией. Вадим вам никогда не заплатит. Вы просто его не знаете. Это страшный человек.
— А вы не знаете меня, Маша. Просто скажите, кому вы продали картины. И все. Остальное я сделаю сам. И еще для вас лучше, если этим делом буду заниматься я, а не кто‑нибудь еще. Не все люди, к которым может обратиться ваш дядя, так же любезны, как и я. Подумайте.
— Подождите меня полчаса. Я живу здесь рядом, над магазином… Знаете что? Я тоже вам верю. Надеюсь, после этого вы навсегда исчезнете из моей жизни вместе с проклятым Вадимом. В конце концов, в чем‑то вы правы. Лучше, чтобы он знал о том, что ни коллекции, ни Кабакова у меня больше нет. Я даже сообщить в полицию о вас не могу — вы не требуете с меня денег, ничего не вымогаете, умно и осторожно ведете разговор. Кажется, дядя не просчитался, наняв такого адвоката. Дайте слово, что наш разговор…
— Даю. Расскажу ему в очень общих чертах. Но… «нанимают извозчиков — адвокатов приглашают». Прошу запомнить. Жду вас, Маша. И спасибо за комплимент.
Фрау Мария действительно вернулась. Не через полчаса, а минут через сорок. Я терпеливо ждал, будучи уверенным в том, что она придет. Кроме сумки в руках у Маши теперь была еще и не очень толстая папка, которую она положила передо мной на стол.
Шестьдесят четыре работы. Справки от Министерства культуры СССР. Разрешено к вывозу. Культурной ценности не представляет. Шестьдесят четыре фотографии. Договор купли‑продажи на французском языке. Вся коллекция приобретена за триста тысяч французских франков в декабре семьдесят шестого года. Деньги получены наличными, картины переданы покупателю. Прекрасно. Пора прощаться.
— Не обижайтесь на меня. Я просто делаю свою работу. То, что вам обещал, выполню. И спасибо, что услышали разумные доводы.
— До свидания, Александр. Все‑таки дайте знать, когда найдете Кабакова. Вернее, когда эта тварь Вадик успокоится. Всего хорошего.
Я докурил сигарету, рассчитался по счету и отправился в гостиницу. Впереди меня ждал вечерний рейс на Москву. Надо было еще сложить вещи и сообщить Herr Толику, что его Маша мне совершенно не нужна. Никаким образом. А еще надо подумать, когда и нужно ли звонить покупателю коллекции. И что говорить и не говорить Стародубцеву.
На третий гудок по телефону ответили. Это был не Вадим. Голос был молодой и женский:
— А кто его спрашивает?
Я назвал свое имя и фамилию.
— Да, конечно, я передам. Могли бы оставить ваш телефон? Он вам перезвонит, как освободится.
«Как освободится»? Фраза в биографии Машиного дяди звучит несколько цинично. Но что делать. Я оставил свой номер телефона и продолжал заниматься своими делами. Россия и Москва бодро входили в эпоху развитого капитализма.
Вадим перезвонил на следующий день:
— Извините, что вчера не позвонил. Проходил обследование. Что‑то сердечко пошаливает.
— У меня для вас немного, но все‑таки новости. Начну с главного…
— Не хочу по телефону говорить. Советское прошлое мешает. Давайте я подъеду к вам в офис?
— Но у меня нет ничего такого, что бы навело правоохранительную тень на ваш личный плетень.
— Вам трудно меня принять на полчаса?
— Нет. Не хотел вас тревожить. Приезжайте.
Не знаю, зачем ему нужно было тратить время, когда мой рассказ занял меньше трех минут.
Племянница действительно живет в Германии. Все работы, которые она вывезла, были ею проданы в одни руки. Думаю, что в связи с модой на шестидесятников в то время она не продешевила, но, по ощущениям такую коллекцию могли приобрести исключительно перекупщики для французского или американского рынков. Есть шанс, что я найду ее или ее часть в Париже.
— Ваш Кабаков был продан вместе со всеми другими. К сожалению для вас, на сегодняшний день это вся информация, которую удалось добыть.
Рассказывать детали моей беседы с Машей не было смысла. Также не было никакого смысла уточнять имя покупателя. В той папке с фотографиями картин меня удивляло одно: работа Кабакова была не самой лучшей из тех, что составляли всю коллекцию. Там были чрезвычайно интересные вещи Зверева, Целкова, Мастерковой, Крапивницкого, Рабина и так далее. Почему именно Кабаков? Сантиментов у моего клиента было не больше, чем у шпалы на железной дороге Москва—Петербург. Все рассказы относительно моральной привязанности к концептуализму, на мой взгляд, были шиты белыми нитками.
— Не так плохо, как я думал. У меня ощущение, что вы напали на след. Что дальше?
— Через несколько недель я буду по своим делам в Париже. Попробую найти что‑то там. По крайней мере, кое‑какую информацию получу точно. Попутно у меня вопрос. Если, как в прошлый раз, я позвоню вам домой и застану только милый молодой женский голос с забавным акцентом, могу ли я оставлять ей срочную информацию или лучше этого не делать? Просто мне показалось, что мне ответил почти ребенок.
— Валя уже не ребенок. Ей недавно исполнилось девятнадцать. Она моя помощница и живет у меня. А вообще, вы правильно услышали акцент. Она с Урала и приехала несколько лет назад покорять Москву. Так мы с ней и познакомились. Но лучше ей ничего не рассказывать. Не то чтобы я ей не доверяю, просто она может все напутать.
Мы распрощались. Вопрос про голос с Урала был задан мной исключительно чтобы понять, говорила ли мне Маша правду о Вадиме. Похоже, что так.
Между тем жизнь в Москве шла своим бурным чередом. Мои собрания, в частности русского фарфора советского периода, быстро росли и становились все интереснее и интереснее.
Легендарный директор Пушкинского музея Ирина Александровна Антонова предложила мне устроить выставку моей коллекции фарфора. Для любого коллекционера показать свои шедевры в одном из лучших музеев мира — огромная честь. Помимо основной адвокатской работы масса времени уходило на обсуждение необходимых витрин, сроков выставки, количества залов, наличия страховки и прочей организаторской мути.
Однако самое главное в этом плане была не бумажная работа, а физическая. Упаковать четыре тысячи предметов так, чтобы не побить хрупкие экспонаты, было безумно, просто нереально трудно и трудоемко. У фигурок, которые составляли восемьдесят процентов моего знаменитого собрания, имелись хрупкие головы, выступающие ручки и ножки, а главное — пальчики, ломающиеся даже от легкого и едва заметного прикосновения. Четыре нанятых специалиста упаковывали коллекцию полгода. Моя голова шла не то что кругом, а скорее эллипсом и иногда даже ромбом.
Четыре тысячи предметов нужно было доставить в Пушкинский музей, за два дня распаковать и расставить по витринам. Можно было от всего этого сойти с ума, но я все выдержал. Об обратной упаковке за два дня, которые давал мне музей, и доставке коллекции домой на свое место думать пока не хотелось. Вообще и совсем.
На открытии выставки собралось огромное количество журналистов и гостей музея. Холодным вечером конца ноября наш отечественный фарфор грел душу и радовал глаз. Я читал лекцию, тема которой показалась мне интересной. По крайней мере, зал слушал затаив дыхание.
Дело в том, что в течение большей части двадцатого века фарфоровый мир, как и многое другое, был разделен на две части. США, Западная Европа и Япония — с одной стороны, СССР и Китай — с другой. Результат художественного поиска и творчества был удивителен. Да, двадцатые и начало тридцатых годов, так называемый фарфоровый авангард, поднял планку этого пласта нашей культуры на недосягаемую высоту. Неслучайно каждый раз на аукционах шедевры «агитационного фарфора» вызывают ажиотаж. При этом от одних имен художников, работавших в фарфоре в тот период, захватывает дух: Кандинский, Суэтин, Малевич, Данко, Чехонин.
Однако в пятидесятые годы разделение на два лагеря подарило искусству совершенно неожиданные результаты. Первый лагерь, так называемый свободный мир, диктовал необходимость наличия рынка. Соответственно, художники‑фарфористы создавали и творили только то, что могли продать. Большей частью это было удовлетворение мещанских или мелкобуржуазных прихотей и желаний. Собачки и кошечки, кое‑какие реплики девятнадцатого века, повседневная посуда разного сорта, вида, качества — и все.
Понятно, что ни у нас, ни в Китае такого рынка, как на Западе, не было и близко. Но, что удивительно, в его отсутствие художники создавали удивительные шедевры, такие, которые и не снились в «свободном» мире. Дело заключалось в том, что, выпустив, скажем, одну фигурку, такую как, например, «Маленькая хозяйка» (очаровательная девочка‑узбечка, сидя на корточках, разливает чай), автор получал очень большой гонорар за миллионы копий, выпущенных Дулевским (бывшим Кузнецовским) фарфоровым заводом.
Таким образом, у скульптора появлялось свободное время и довольно внушительные средства, которые он мог использовать по своему усмотрению. Художник, уже не беспокоясь о завтрашнем дне, о том, что нужно каким‑то образом свести концы с концами, платить за мастерскую и безумно дорогое электричество (печи потребляют очень много энергии), творил, будучи свободным практически от всех бытовых невзгод, создавая удивительные шедевры. Неслучайно на многочисленных международных выставках наши мастера брали практически все гран‑при. И вполне заслуженно, как, например, Гран‑при пятьдесят восьмого года на Всемирной выставке в Брюсселе, присужденный великому Алексею Георгиевичу Сотникову за его чудесного «Сокола». Кстати, какая‑то очень ар‑декошная фигура получилась у автора. Этот шедевр позже стал символом Дулевского фарфорового завода.
Моя небольшая лекция во время официального открытия выставки неожиданно потрясла многих. Мало кто подозревал, насколько богат и многогранен наш отечественный фарфоровый мир, хотя при входе в музейное пространство на стене была расположена, как это и полагается, некая аннотация, или пояснение к выставке. Это было мое эссе, и на лекции я говорил приблизительно об этом же.
Вообще‑то, было забавно смотреть на собственный портрет в стенах великого музея и видеть людей, читающих мою биографию вместе с пояснениями к коллекции. На следующий день после открытия последовало около восьмидесяти публикаций во всех мыслимых и немыслимых СМИ по всей стране. В телевизионных новостях всех каналов выставку обсуждали и рекламировали как могли. Это было практически народное событие Москвы конца года.
Очень скоро книга отзывов распухла до неприличных размеров, но самое трогательное — это, конечно, были посетители у витрин. Люди плакали, вспоминая свое детство, говоря друг другу: «А ты помнишь, у бабушки такая фигурка стояла на полке?», «А у нас с сестрой был такой же лыжный костюм».
Это было незабываемо и удивительно душевно. Видя ажиотаж вокруг экспозиции, Ирина Александровна Антонова предложила мне продлить выставку еще на два месяца. Редчайший случай в истории Пушкинского музея. Естественно, я согласился.
Самое забавное в этой истории то, что в отсутствие этого собрания наш дом казался осиротевшим. Почти каждый день я приходил в музей, тихонько садился на скамейку и смотрел на свои шедевры, вслушиваясь в разговоры посетителей. Это было огромное коллекционерское счастье.
Кто только не посетил выставку в эти дни! Я встречал там ребят, с которыми учился в школе, дружил в детстве, знакомых, которых не видел по несколько лет, искусствоведов, коллекционеров и знатоков. Иосиф Кобзон, Говорухин, Плисецкая, несколько депутатов, послы Италии, Аргентины и Франции — кого там только не было!
В Пушкинский музей пришел и Вадим Стародубцев. Он с недовольным видом прошелся по всем пяти залам экспозиции и, неожиданно наткнувшись на меня, после приветствий довольно сухо заметил:
— С таким триумфом у вас, конечно, нет времени на меня? Я уезжаю завтра недели на три‑четыре в Ессентуки, в санаторий «Россия». Буду вам звонить оттуда время от времени. Очень бы хотелось, чтобы вы меня не разочаровали. Про санаторий «Россия» слышали? Нет? А ему, между прочим, почти сто лет. Вы, наверное, всё в какой‑нибудь Эвиан ездите. Тоже нет? Тогда приезжайте ко мне водичку попить. Не пожалеете, очень полезно для здоровья.
Спорить или объяснять что‑то было бессмысленно, я пообещал вскоре снова заняться его делом, и мы расстались.
«Еще хорошо, что он не платит, — подумал я. — Всю голову бы проел за свои деньги».
Однако через пару дней совесть и любопытство, а также инстинкт охотника замучили меня окончательно, и я набрал парижский номер своего старого знакомого.
Саша Глейзер был удивительный и в какой‑то мере исторический персонаж. Живя в Советском Союзе, Александр увлекся коллекционированием художников‑авангардистов. Мало того что он собирал их работы, так он еще регулярно пытался устроить им публичные выставки. Сколько раз Саша делал выставки, столько раз Комитет государственной безопасности их и разгонял. Апофеозом всех Сашиных начинаний явилась так называемая Бульдозерная выставка семьдесят четвертого года, прогремевшая на весь мир и получившая такое название из‑за того, что ее разогнали как раз бульдозерами. На следующий год с Сашей поговорили люди в погонах и предложили уехать из СССР далеко‑далеко вместе со своими картинами. А уже через год неугомонный Глейзер организовал под Парижем Музей русского современного искусства в изгнании. Довольно заметное событие в жизни эмигрантов из нашей страны в те годы. Попутно, естественно, продавал и покупал интересующую его живопись, открывал выставки, издавал журнал, писал стихи и влюблялся.
После дружеских приветствий первое, что на меня обрушилось, — это то, что у Саши очередной душераздирающий роман с Наташей. Ужас заключался в том, что эту новую даму сердца я лично не знал и поэтому должен был сначала выслушать ее житие до вышеупомянутого романа. В интерпретации Глейзера, как я понял, звучала версия самой Наташи. Вторым актом монолога был не менее детальный рассказ о том, как они познакомились. Когда Саша перешел на взгляд в их радужное будущее, я (при всей своей терпимости и стойкости) взвыл. Пришлось сказать, что очень тороплюсь, скоро буду в Париже и там с огромным удовольствием выслушаю прерванную сагу, а пока надо поговорить по делу.
Да, конечно, он хорошо помнит и Машу, и их краткосрочный роман. И, если бы не ее чары, он бы никогда не заплатил такие деньги за коллекцию, хотя там были исключительные вещи, но в то время не было лишних средств, и поэтому он отдал практически все, что у него было. Маша почему‑то настаивала на подписании договора купли‑продажи, он хорошо помнит, что ей хотелось все сделать официально.
Объяснение, почему на тот период времени не было денег (можно подумать, что у Александра Глейзера был в жизни когда‑то другой период), я уже прервал с легким раздражением. Меня больше интересовало, что стало с коллекцией.
— Что‑что… Часть продал, часть до сих пор в музее. Пару вещей подарил. А вот Оскара Рабина оставил себе. Это вообще была лучшая вещь, которую я у художника видел.
— Остальные?
— Надо посмотреть записи. Если они сохранились. Рассказать про Наташу?
Мы договорились увидеться у моей мамы дома в Париже и разъединились.
Каждый день выставка в Пушкинском музее приносила свои сюрпризы. Дежурившие в залах дамы набирали для меня десятки записок от посетителей музея. В основном это были люди, предлагавшие аналогичные фигурки, но в окраске, отличающейся от моей. Однако попадались и более или менее интересные предложения. Предлагали не только фарфор, но и живопись, мебель, бронзу. В общем, основную палитру антиквариата. Как всегда, интересного было мало, кроме, конечно, философского взгляда на жизнь. Обожаю слушать «ценообразование» у владельцев всякой всякости. Самый распространенный ответ на мой вопрос о стоимости предмета: «А сколько вы мне дадите?» После такого ответа хочется сразу попрощаться навеки. Или еще стоимость рухляди определяется исходя из потребностей продавца. «А почему такая цена?» — «Так мне нужно съездить к дочери в Германию. А ей надо еще тысяч двадцать‑тридцать долларов привезти. А вы знаете, сколько стоят билеты и вообще…»
Я регулярно и скрупулезно звонил по всем оставленным телефонам. Иногда удавалось даже кое‑что приобретать. Но с профессионалами, естественно, работать намного легче и чаще всего дешевле. Как ни странно.
«Здравствуйте, Александр Андреевич! У меня есть небольшая, но качественная коллекция книг двадцатых‑тридцатых годов с обложками в супрематистском стиле и в стиле авангард. Наиболее интересные вещи, скорее всего, вам известны. Эти книги оформлены Лисицким, Родченко, Якуловым и другими. Всего сорок восемь единиц. Есть еще кое‑что, но я прочел, что вы собираете исключительно двадцатый век, а это намного раньше. Иконы пятнадцатого‑шестнадцатого. Очень интересные, с редкими сюжетами. Может, взглянете? Визитку со своим телефоном прикладываю. Спасибо».
На довольно дешевой карточке было написано следующее: «Колосов Михаил Иванович. Художник. Портреты по фотографиям, копии, заказные работы. Высокое качество». Телефон и адрес.
Книги и обложки? Это как раз то, что я собираю. Особенно Эль Лисицкий — большая редкость. Может быть очень интересно.
Вечером я набрал этого самого Михаила Ивановича. Художник Колосов так четко старался выговаривать слова, что через пять минут я понял, что он очень, просто очень пьян. К концу разговора мы все‑таки договорились, что я приеду к нему в мастерскую в конце недели, и мы попрощались. Правда, наша договоренность для меня была под большим вопросом. В том состоянии, в котором он пребывал, Михаил Иванович мог и не вспомнить через несколько дней о моем звонке. Я записал себе в ежедневник напоминание набрать художника в пятницу утром и отложил эту историю в своем мозгу до названной даты. Сам не пью и алкашей не люблю.
В пятницу утром по телефону художника ответил милый женский голос:
— Здравствуйте. А я слышала ваш разговор в прошлый раз и напомнила папе еще утром. Мы вас ждем к вечеру. Часов в шесть‑семь вас устроит? Визитная карточка у вас сохранилась? Там внизу наш адрес. Да, и мастерская, и квартира в одном доме.
Конечно, я знал этот адрес. Знаменитая Верхняя Масловка. Еще бы не знать… За стадионом «Динамо», около Петровского парка, находился довольно известный московский дом, в свое время населенный в основном художниками и, кажется, скульпторами. На верхнем этаже располагались мастерские, а ниже были квартиры творцов. Впрочем, с годами все перемешалось. Художники и их наследники жили в мастерских, а другие творили в квартирах. История этого московского дома безумно занимательна сама по себе.
Идея создания «городка художников» принадлежала самому Алексею Максимовичу Горькому и его другу Игорю Грабарю. По плану основателей это должен был быть целый квартал со своими выставочными залами, учебным заведением, мастерскими, квартирами, столовыми, детскими садами, библиотеками и даже гончарными печами. Для строительства был выделен пустырь на месте, к сожалению, сгоревшей легендарной кинофабрики «Межрабпом‑Русь». Вообще район до того, как за него взялись, был довольно безалаберно застроен деревянными постройками и считался символом мещанской культуры древней столицы. Как и многое в нашей стране, идея создания московского Монмартра была прекрасной, но до конца так и не осуществилась. То есть несколько корпусов построено все‑таки было, да и художники вроде бы заселились, но почти весь массив идей и мечтаний автора «Старухи Изергиль» и пьесы «На дне» так и остался на бумаге. Впрочем, Игорь Грабарь, Владимир Татлин и еще несколько известных художников переехать смогли. А потом по каким‑то причинам проект заглох.
Вот туда, в лишь частично состоявшийся московский Монмартр, я и прибыл к семи вечера.
Худощавый мужчина неопределенного возраста довольно приветливо открыл мне дверь и поздоровался. Его коллекция была действительно интересной, и некоторые экземпляры книг представляли для меня просто находку.
— Александр, я прошу прощения, но мне надо продать всю коллекцию целиком. В противном случае вы или кто‑то другой выберете все самое лучшее, и я останусь с неким балластом.
Цена, которую запросил владелец, была настолько несуразной, что даже очаровательная дочка, кстати, по ее словам, начинающий скульптор, отца немного осадила:
— Папа, ты же месяц назад за меньшие деньги хотел отдать. Что случилось? Александр Андреевич, по‑моему, реально заинтересован.
Папа что‑то недовольно пробормотал себе под нос и предложил написать мой портрет. Ажиотажа в виде реакции от вечернего гостя Колосовых не последовало. Мы поболтали о живописи двадцатых, о соседях по дому, о Суриковском училище и даже об известном Неизвестном. Михаил рассказал, что его отец был художником‑монументалистом, а затем начал задавать вопросы о моей жизни за границей. Мы пили чай с сушками, рассказывали друг другу и Анне анекдоты, смеялись и чудно провели вечер. Выяснилось, например, что хозяин никогда не выезжал даже из Москвы и почему‑то ужасно этим гордился. Оба пошли меня провожать до машины, и уже на улице Михаил сказал, что хотел бы обратиться ко мне за профессиональной помощью в одном щекотливом вопросе. Но до этого он должен договориться с каким‑то своим приятелем о деталях и после этого непременно даст мне знать относительно обоих вопросов. Первый был, естественно, книги. Я сделал вид, что верю тому, что мы договоримся, и как пай‑мальчик буду ждать его звонка в ближайшем столетии.
Рассказ про новое или еще одно дело был довольно избитой историей. Этот не очень умелый ход мне известен довольно давно. Чтобы задобрить клиента, надо пообещать грядущие доходы и дивиденды, и, таким образом, «в ожидании светлого будущего пока сделайте вот это». В той школе, где они учились, я преподавал, причем в старших классах. А вот Анечка все‑таки очень хорошенькая…
Прошло две недели.
— Александр Андреевич, это Анна Колосова. Мне надо срочно вас увидеть. Прямо сегодня, если можно.
Голос был очень встревоженный и даже с каким‑то надрывом. Я продиктовал адрес, записал в ежедневнике, как я это обычно делаю, имя человека, час и место встречи, и продолжил заниматься своими делами.
Она пришла за полчаса до назначенного срока. Так обычно поступают или очень нервные, или очень неуверенные в себе люди. Извинившись перед ассистенткой за ранний приход, Анна присела на диван в приемной и начала бесцельно листать валявшийся там глянцевый журнал. Я понаблюдал за ней минуту в монитор и продолжил разговор с сидящим передо мной человеком. К счастью, наша беседа подходила к концу, и мы начали подводить итоги. На экране было видно, как секретарь поставила перед Анной чай и как она, откинувшись на спинку дивана, закрыла глаза. Было похоже, что в жизни девушки действительно что‑то случилось…
На этот раз молодая скульптор выглядела совсем не так, как при нашем знакомстве. Заплаканные глаза, осунувшееся лицо, дрожащие руки, потухший взгляд.
— Александр Андреевич, я бы не стала вас беспокоить, но мне очень нужны деньги. Купите, пожалуйста, нашу коллекцию книг. Вы тогда предлагали хорошую цену. Не знаю, почему отец не согласился. Думал, наверное, получить с вас больше. Если, конечно, книги вас по‑прежнему интересуют.
— А папа согласен? Это же, скорее всего, его коллекция.
Наступило довольно неловкое продолжительное молчание. По щеке девушки скатилась слеза. Потом еще и еще. Она вытерла глаза платком, как‑то очень по‑детски высморкалась и наконец сказала:
— Папы больше нет. Его убили через три дня после того, как вы побывали у нас в гостях.
— Как? Что произошло? С книгами разберемся, не переживайте. Расскажите все по порядку, может быть, я могу вам чем‑то помочь. Воды? Кофе?
Через слезы несчастной девочки я слушал совершенно жуткую московскую историю девяностых годов.
Тело Михаила Колосова нашли под лестницей в их же подъезде. По показаниям экспертов, убитый пролежал там около шести часов. Таким образом, смерть наступила в районе двенадцати дня. Убит художник был отточенным до остроты бритвы мастихином. Этим термином называют художественный шпатель, специальный инструмент в виде зауженной лопаточки, используемый художниками в живописи маслом. Мастихином удаляют, смешивают не засохшие остатки красок, чистят палитру или наносят дополнительную густую краску на холст. Короче говоря, типичный инструмент живописца. Вот почему, со слов следователя, есть основания полагать, что убийство совершил кто‑то из соседей Колосова. В настоящий момент проверяются все жильцы дома. Милиция переполошила квартиры как в этом подъезде, так и в ближайших. Смерть наступила мгновенно. После нанесения удара тело оттащили под лестницу, где довольно аккуратно спрятали от посторонних глаз. Правда, убийство могло произойти и под лестницей тоже, но тогда надо объяснить, что там делали как Колосов, так и убийца. Анна в ночь, предшествующую этому кошмарному дню, сквозь сон слышала, как отец договаривался с кем‑то о встрече около памятника Пушкину на Тверской. Но, назначил ли он встречу на день смерти или на другой день, она не знала. И с кем договаривался папа, тоже ей не известно. Следователь версию связи с этой встречей отмел из‑за орудия убийства, сосредоточившись на художниках и их семьях. Мама, которая бросила их с отцом много лет назад, отреагировала на известие довольно спокойно: «Доигрался алкаш». Кошмар Анны заключался еще и в том, что выросшая в этом доме девочка знала абсолютно всех и была уверена в том, что ее и ее довольно безобидного папу все любят. А теперь выходит, что она двадцать с чем‑то лет своей жизни общалась с убийцей. Он ей улыбался, здоровался, наверняка поддерживал дружеские отношения с отцом, а потом нанес ему смертельный удар в горло. Еще — в тот день Аня дома не находилась, и, когда ушел отец, ей было не известно. Они вообще, как ни странно, живя вместе, редко виделись. Отец, когда пил, не отходил от своих полотен, ночуя в мастерской. Смотрел на свои ранние работы и грустил о так бездарно растраченном таланте… К нему часто заходили друзья и соседи, и тогда они пили все вместе. Долго и серьезно. Можно сказать, профессионально. Вскрытие показало, что Колосов «на завтрак» немного выпил. Буквально двести пятьдесят‑триста граммов водки. Не больше. Впрочем, для алкоголика со стажем этого должно было хватить для среднего состояния опьянения. И еще, на шпателе не было других отпечатков, кроме отпечатков самого Михаила Колосова. Это утвердило следствие в мысли о том, что убийство совершил один из жильцов дома, навестивший когда‑то свою будущую жертву в его же мастерской. Анна не помнит даже ориентировочно дату исчезновения из мастерской именно этого мастихина. Впрочем, у отца их было слишком много и на любой вкус.
— Мне теперь очень страшно оставаться в этой обстановке, в нашем доме, в нашей мастерской. Хочу уехать куда‑нибудь хотя бы на время. Забыть, закрыть глаза и не думать ни о чем. Хотя я знаю, что это невозможно… — Анна снова заплакала. — А еще следователь выяснял, кому принадлежит квартира, как мы приватизировали ее и почему не приватизировали мастерскую, по каким причинам все на мое имя, сколько денег и что я унаследую после смерти папы. Это так омерзительно — все эти вопросы…
Мы спустились в соседнее кафе перекусить. Спорить о цене на книги не хотелось вообще — меня по‑другому воспитывали родители. Договорившись заехать за книгами на Верхнюю Масловку послезавтра, я проводил Аню до метро и вернулся домой. Настроение было не ахти: две недели назад говорил с человеком, и вот я представляю, как он лежит под лестницей с этой ужасной штукой в горле. Кошмар.
Водитель остановил меня около знакомой двери. Я набрал все тот же известный мне код и подумал, что следователь, скорее всего, прав. Или убийца знал набор цифр, или он был в этом подъезде свой. Какая‑то сила толкнула меня взглянуть под лестницу. Уставшее, плохо убранное и плохо освещенное парадное. Под лестницей — бурое пятно и остатки мела, которым были обрисованы контуры тела. Теперь все это выглядит довольно прозаично. Хотя мурашки пробежали по коже. Как и в прошлый раз, около кресел был мило накрыт столик с конфетами и пирожными. Беспорядок практически исчез. Пыль с мебели тоже. Мне было предложено показать мастерскую, и я с удовольствием согласился. Как и большинство ее собратьев, а скорее, сестер, мастерская была безалаберно заставлена и завешана неимоверным количеством всего, что можно и нельзя себе представить. Следы красок и глины на полу и стенах, покосившиеся картины Тышлера (у него тоже была здесь мастерская), Зверева, Лабаса, какого‑то подражателя Дейнеки и, естественно, хозяев мастерской. Разбитый манекен и всяческая утварь для натюрмортов и этюдов, пара рваных афиш с каких‑то выставок, несколько открытых мольбертов на треногах, горы тюбиков, выдавленных и новых, грязные полотенца, недоделанные скульптуры и законченные изваяния. Экскурсия сопровождалась однотипными комментариями: «Это папино. Семидесятые годы. Это мое, для выставки в Доме художника. Такую серию я продала одному коллекционеру в Испанию. Это шпиатр. А он купил из бронзы». И так далее.
Поговорив о том, что, к сожалению, мастерские приватизации не подлежат, так как являются собственностью Союза художников России, мы спустились вниз.
Аккуратно запаковывая книги, Анечка рассказывала, что готовится к отъезду на месяц в Турцию, а может быть, даже на Лазурный Берег Франции. Море и солнце должны дать положительные результаты. Кроме того, она берет с собой этюдник и хочет немного поработать в чужой стране, где нет ни следователей, ни знакомых. Конечно, она скульптор, но любит рисовать тоже. Интересно, что несчастье все‑таки помогло после стольких лет найти общий язык с мамой. Есть шанс, что она даже приедет на каникулы к дочери. Если не на месяц, то хотя бы недели на две.
Колосова стеснялась пересчитать деньги, которые я принес, и мне пришлось это сделать самому на том же журнальном столике с конфетами. Милая девочка. Я не знал, как ей помочь, и начал спрашивать про картины со стен мастерской. Ответ Анны меня обескуражил:
— Александр Андреевич, я не знаю, настоящие это работы или нет. Папа часто делал копии. В основном по заказу, конечно. Он был очень талантливый художник, но с юности нуждался в деньгах, хорошо зарабатывал портретами и еще всякой ерундой, а на творчество времени и сил не оставалось. Вот и пил нещадно, бедный. Его единственным сдерживающим мотивом была я. Он то ли меня стеснялся, то ли боялся — я точно так и не поняла никогда. Вы возьмите эти работы. Они могут быть и настоящими. Папа же со всеми дружил.
Мы договорились, что после ее возвращения из Турции вместе начнем проверять подлинность вещей и тогда все увидим, поймем и решим. Я уже собирался уходить, как вдруг девушка стукнула себя по лбу и как бы самой себе сказала:
— Вот я садовая голова. Совсем забыла рассказать вам. А ведь у папы была к вам просьба. Или предложение — даже не знаю, как сформулировать. Подождите одну минуту.
Анна вышла в другую комнату и довольно быстро вернулась, неся в руках видавшую виды очень объемную и основательно потрепанную записную книжку.
— Вот. Хотела вам показать. В день вашего прихода к нам папа говорил, что хотел попросить вас найти за границей эту картину. Не знаю, зачем она была ему нужна, но что‑то такое витало в воздухе, типа если он ее найдет, мы станем очень богатыми людьми.
Сердце екнуло, и мне показалось, что я покраснел. Не обращая на меня внимания, девушка Анна положила передо мной фотографию уже знакомой картины Ильи Кабакова, которую разыскивал еще один человек…
Больше дочь Михаила Колосова толком ничего не знала. Откуда взялась эта фотография, ей неизвестно. Почему работа Кабакова так интересовала ее отца, кто такие Вадим Стародубцев и его племянница Маша — все мои вопросы остались без ответов. «Не знаю, никогда не слышала, не представляю».
С разрешения Анны я начал листать ветхую записную книжку. Ни Стародубцева, ни отдельно взятого Вадима там не было. Все три Вадима имели другие фамилии и не очень подходящие к моему клиенту титулы: Вадим Яковенко — замдиректора магазина «Чертежник», Вадим Слуцкий — доктор в Первой градской больнице, Вадим Черешкин. Зачеркнуто. На мой вопрос, кто такой этот зачеркнутый Вадим, ответ последовал без промедления: «Дядя Вадик — друг отца еще по Суриковскому училищу. Часто бывал в нашем доме. Умер года три назад. Сердце. Очень много пил».
Не то.
Напоследок я попросил Анну позвонить завтра с утра следователю и предупредить его о моем звонке. «Хочу помочь найти негодяя, который зарезал вашего отца», — сказал я в ответ на поднятую от удивления бровь Анны. Записную книжку я оставил на столике, а фотографию картины забрал с собой. Возражений произнесено не было, и соответственно, их не услышали.
С подполковником МВД Валерием Алешиным мы договорились о встрече довольно быстро. В шестнадцать ноль‑ноль этого же дня я получал пропуск в «святая святых».
Кабинет оказался завален какими‑то папками, бумагами и картонными коробками. Стул, который мне предложил Валерий Васильевич, не сожгли ни в Гражданскую, ни в Великую Отечественную исключительно из‑за отсутствия по рукой действующей печки или камина. По звуку, который издали его ножки, я понял, что буду последним наездником в его долгой жизни. Это должно было быть кому‑то из нас все‑таки приятно.
Подполковник выслушал рассказ о нашем знакомстве с Михаилом Ивановичем Колосовым, уныло взглянул на фотографию картины и довольно откровенно спросил, глядя на мою бабочку и костюм:
— Александр Андреевич, вам чего от меня надо?
Я достал триста долларов и молча положил их на папку перед подполковником.
— Вы курите? Если да, Александр Андреевич, то пошли на улицу.
«Растворившиеся» в воздухе купюры говорили о том, что меня вроде бы в Министерстве внутренних дел хорошо поняли. По крайней мере, в отдельно взятом кабинете.
— Какие крепкие у вас сигареты, — заметил Валерий Васильевич, затягиваясь предложенным мною французским «Житаном». — Слушаю вас. Вы ж не покурить ко мне пришли.
— Вы могли бы мне рассказать об обстоятельствах убийства Колесова? Просто очень интересно, и дочери его обещал попробовать докопаться до истины.
Офицер кивнул и довольно подробно начал рассказывать о произошедшем в подъезде на Верхней Масловке.
Убийство действительно произошло около двенадцати часов дня. Никто из соседей ничего не слышал и не видел. Место преступления, по всей видимости, было выбрано не случайно. За час до этого сломался лифт, и любые шаги по лестнице были бы слышны преступнику, так же как и звук открывающейся первой двери с кодовым замком. Любой шум, говорящий о приближении кого‑то, мог и должен был повлиять на действия убийцы.
Жертва явно повернулась к убийце спиной. Нанести удар этой художественной заточкой просто невозможно. Алгоритм действий мог быть только один: жертва, Колосов, поворачивается к убийце спиной, преступник обвивает шею жертвы и просто втыкает или вводит заточку на сантиметр ниже кадыка Михаила. Еще раз: это не удар, это проникновение в заранее выбранное место на теле. Еще один плюсик в версию: убийца — художник. Они же анатомию изучают? Изучают. А тут все было рассчитано до миллиметра. По всей видимости, Колосов хорошо знал убийцу, иначе не повернулся бы к нему спиной. Сопротивления практически не было. Смерть наступила мгновенно. Мастихин убийца из тела не достал, вот почему под лестницей большой лужи крови не образовалось. А то на нее обратили бы внимание раньше. Впрочем, это был будний день, и жильцов в квартирах было немного. Соседка с третьего этажа, похоже, вышла из дома на улицу первой после двенадцати утра. Говорит, около пятнадцати двадцати. Похоже на правду.
Еще нужно добавить, что Колосов был пьян и обладал довольно хилым телосложением. Убийца — правша и приблизительно такого же роста, как и Михаил. Характер нанесения смертельной раны говорит о хладнокровии и возможном опыте убийцы. Смерть наступила очень быстро, практически мгновенно. После этого тело спрятали под лестницей так, что оно в сумраке старого подъезда было совсем не заметно. На мастихине — отпечатки пальцев только самого убитого. По всей видимости, преступник действовал в перчатках.
За исключением характера нанесения смертельной раны и еще каких‑то мелких деталей, все остальное я уже слышал от Анны. Правда, было важно понять, что это не ее версия, а действительно заключение экспертов.
— Товарищ подполковник, у меня еще одна маленькая просьба. Вот фамилия и имя человека, который в настоящий момент находится в санатории «Россия» в Ессентуках. Он там уже две или три недели. Могли бы узнать, не выезжал ли он оттуда на день‑два? Я подозреваю, что именно он и есть убийца Колосова. Если не выезжал, про него надо забыть. Если же он исчез из санатория за день или два до убийства, вызовите меня, и мы еще раз поговорим. К моим предыдущим аргументам, оставленным на столе, я добавлю еще столько же. Пойдет? Не возражаете?
Подполковник Алешин отзвонил мне в этот же день без чего‑то одиннадцать вечера, очевидно, из дома. Действительно, зачем загружать ненужными разговорами служебную линию?
— Интересующий вас Стародубцев до сих пор находится в санатории. И в тот день, и в пару дат вокруг тоже. Его там все уже знают из‑за сварливого и скандального характера. Можно сказать, примелькался. И еще от себя. Мы в следствии абсолютно уверены, что преступление совершено кем‑то из соседей Колосова. Кроме орудия убийства, о котором мы говорили, никто не стал бы так рисковать в чужом подъезде. Ладно, лифт сломан. Пусть убийца сломал эту допотопную машину. Там делать нечего — вывести это старье из строя. Но входные двери! Они могли открыться в любой момент. Видят соседа. Согласитесь, любой из знакомых жителей дома никаких подозрений не вызовет. А еще там есть выход во двор, и для незнакомца это становится вдвойне опасно. А эта хрень, которую воткнули в горло жертве? С отпечатками пальцев Колосова? Она же вообще принадлежала убитому. И других отпечатков нет.
— Как?
— Каком сверху. Простите за выражение. А вот так. Вещь‑то не очень ординарная, изготовлена в десятые‑двадцатые годы прошлого века. Костяная ручка. Явно по заказу. Скорее всего, подарок. Дочь Колосова уверяет, что это еще ее деда. Да и некоторые соседи видели когда‑то эту штуку в мастерской. Значит, мог украсть только кто‑то из своих. В его мастерской постоянно терлась уйма соседей и иногда заказчики. Заказчики, кстати, бывали все реже и реже. Иногда от количества соседей у Колосовых их мастерская напоминала просто проходной двор. Анна даже приблизительно не помнит даты исчезновения этой хрени из мастерской. И еще про вторую дверь, если уж вам так все интересно. Да, есть дверь во двор. Но двор глухой. Поясню. Войти со двора в подъезд может любой из жильцов дома. Но зайти во двор с улицы непросто. Только через подъезд. Понимаете? Нет? Дело в том, что, чтобы попасть на улицу через двор, надо сначала выйти во двор, а потом пройти через какой‑нибудь подъезд. Конструкция такая была придумана архитекторами, которые считали, что художникам таким образом будет легче общаться между собой. Вышел из своего подъезда в шлепках, выбросил помойку и заодно зашел в соседний подъезд к товарищу поболтать, картины посмотреть, чайку попить. Прямо с помойным ведром. Смешно? Соответственно, чтобы зайти во двор с Масловки, надо знать код одного из подъездов. И это тоже в подтверждение того, что убийца живет в доме. Представляете, какая для пришлого человека опасность? Люди могут зайти что с одной стороны, что с другой. А тут он с трупом. Ему по‑новому надо свидетеля мочить. Следите за мыслью? Кстати, забыл еще про вашего Стародубцева. На всякий случай я дал запрос на информацию об авиаперелетах Минеральные Воды—Москва—Минеральные Воды. За день до убийства, в этот день и на следующий. Ответ придет днем, я надеюсь. Наберу вас после работы. С вас тортик еще один. Такой же вкусный, как первый. Ну вы меня поняли. До свидания. А чем вас этот мужик раздражает, что вы его упечь хотите?
Мы разъединились. Похоже, что моя версия Стародубцев — убийца себя изжила. Хотя подождем до завтра.
Вечером следующего дня у нас был полный дом гостей, и разговаривать, особенно с подполковником, было не очень удобно и совсем некогда. К тому же у меня был для него еще один вопрос, а в кармане — обещанный ему тортик из трехсот долларов. Господин Алешин отнесся к переносу встречи на следующий вечер с легким недоверием. «Плакали мои денежки», — читалось в интонации работника Министерства внутренних дел. Но условия диктовал уже я.
…Мы встретились на углу Тверской и Газетного переулка около семи вечера.
— Валерий Васильевич, хотел еще поинтересоваться у вас кое о чем. Убитый Колосов, насколько я понимаю, был довольно безобидным пьянчужкой. Какие у следствия предположения о мотивах преступления?
— А вы в корень зрите, Александр Андреевич. Мотив имеется, и я вас сейчас удивлю. Этот худощавый алкаш, после того как от них ушла его жена и мать Анны, неожиданно, можно сказать, пустился в пляс.
— То есть?
— А у него было в доме какое‑то бессчетное количество баб. Он их таскал в мастерскую и все такое. Главный ходок дома художников. По крайней мере, мы такие слухи из этой богадельни собрали. Но мало этого. Анечка тоже девушка не промах. Толком никто ничего не рассказывает, к ней, в общем, хорошо в доме относятся, но почему‑то все в один голос говорят, что дочка в папу — слаба на передок. Вы уж извините за офицерскую прямоту, но она действительно вполне удобоварима…
— Это ваш основной мотив?
— Да, мы уверены, что на правильном пути. Преступления из ревности — очень распространенный мотив. Верьте мне. Я двадцать лет на убийствах сижу. Боюсь, разочаровал опять? У вас ко мне все?
Без сожаления попрощавшись с валютой, я поехал домой. Сказать, что мной владело смущение, — это ничего не сказать.
Через пару дней совершенно неожиданно позвонила Аня:
— Александр Андреевич, хотела бы вас увидеть. Нашла тут кое‑что интересное у папы. Думаю, вам понравится. Зайдете на днях? Только я в конце недели улетаю. Кстати, у нас поменяли код на входной двери. От страха, наверное. Вот они забавные. Думают, это как у Агаты Кристи — начнут убивать всех по очереди?
Естественно, мне не терпелось попасть и в эту квартиру, и в мастерскую еще раз. Инстинктом охотника‑коллекционера я чувствовал, что этот мини‑блошиный рынок может, даже не может, а должен, принести еще много сюрпризов.
Код действительно поменялся, но подъезд остался прежним. Его так никто и не думал помыть или хотя бы убрать. Запах некой забытости витал в воздухе. Создавалось впечатление, что местные обитатели живут исключительно прошлым, а на перестройку, на гуляющую по стране приватизацию, ваучеры и рыночные отношения смотрят издалека, как на сеанс фильма ужасов, куда их затащил безалаберный внук. Впрочем, может, они и правы. Если им так легче жить. Или существовать.
Я заглянул под лестницу. Остатки мела на полу. Неприятно смотреть. А там дальше по маленькому коридору действительно дверь. Скорее всего, она ведет во двор, как и говорил подполковник. Лампочки в коридоре нет. Тусклый свет пробивается из тамбура. И все. Я шагнул к двери, толкнул ее от себя и почувствовал ладонью облупленную краску. Из толкания ничего не получилось, ибо дверь открывалась внутрь. Я потянул за ржавую ручку, она легко поддалась, и редкое московское солнце внезапно осветило весь этот средневековый мрак радостными лучами.
Ничего выдающегося за дверью я не увидел. Обыкновенный уставший московский двор с маленьким палисадником и покосившимися детскими качелями. Таких по городу тысячи. Пришлось вернуться в подъезд.
Чтобы не споткнуться в темноте о какую‑нибудь выщербленную плитку в полу, я придержал дверь и опустил глаза вниз. И вот тут я заметил это…
(Окончание в следующем номере.)
Колонка опубликована в журнале "Русский пионер" №123. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
- Все статьи автора Читать все
-
-
05.05.2024Подделка 2
-
02.03.2024Подделка 5
-
23.04.2023Коллекция портретов 1
-
10.02.2023Provenance 1
-
21.04.2022Кегельбан 1
-
13.09.2021Девять лунок в Сен-Тропе 1
-
01.07.2021Моня, перестань козлить 0
-
07.05.2021Зина-корзина и повар Буду 0
-
Комментарии (2)
- Честное пионерское
-
-
Андрей
Колесников1 1256Доброта. Анонс номера от главного редактора -
Андрей
Колесников1 3541Коллекционер. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова5515Литературный загород -
Андрей
Колесников8087Атом. Будущее. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова1 7607Список литературы о лете
-
Андрей
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
величием
ночного
неба,-
что лишь же
от нечто
конечного
к вечному,-
сочетая
часто
быль
и небыль,-
точно
истеченьем
чего-то
беспечного,-
пусть оставляя
драмы
другие
дремать,-
коль
отличаясь
личностью
от наличности,-
да
не случайно
раз вдруг дано
постигать,-
вокруг
не только
лишь
околичности,-
ведь
топорщить
тщетно
ткань ума,-
пусть
пытаясь
распознать
стремление,-
лишь
летящим
в прошлое
судьба,-
коль уж
придает
здесь
направление.
По этой улице ходили наши соотечественники Маяковский, Набоков, Алексей толстой, Кандинский, картины последнего знакомили зрителей с его творчеством на этой улице.
Томас Манн, Ремарк … это только не бывал на этой улице, скольких видела церковь Кайзера Вильгельма - коллекция персонажей и судеб мирового культурного творчества и мировой известности в наши дни.
Пробуждаются воспоминания об универмаге Ka De We - мечте и заоблачному раю изобилия предметов и одежды любого советского человека, где в гастрономическом магазине можно купить продукты и деликатесы с качеством на высшем уровне.
Каждого, кто побывал в Западном Берлине в годы до объединения Германии, случайно встречающие знакомые названия, охватывает чувство ностальгии по тому времени, когда это было запретным «раем».
Кому-то вспомнится пересечение пограничного пункта , тюрьма Шпандау, где содержался нацистский преступник Рудольф Гесс, воспоминания как бабочки порхают вокруг текста автора, но не будем предвосхищать продолжение детективной истории автора….
Однако, не возможно не упомянуть коллекцию Александра Добровинского, вероятно, самую богатую коллекцию фарфоровых фигурок, разных производств и времён Росси и произведённых в СССР .
Жаль, что эту коллекцию нет возможности видеть как постоянно экспозицию в ГМИИ, она поистине заслуживает этой чести и пиетета к её коллекционеру - владельцу, как истинного ценителя их красоты и ценности.
Часть его коллекции, предметов соц-арта, была явлена на одном из салонов антикваров на Крымской набережной, она была представлена и увидена много лет в прошлом, и только воображение дорисовывает какие раритеты остались в сокровищнице коллекционера сокрытые от наших глаз…
----
— Интересно, есть ли у него в коллекции чернильница переписчика населения 1937 года?
Такая есть, но возможно ли , что она есть и у Александра Андреевича?